Добротворская кто-нибудь видел мою девчонку читать. Любовь до смерти и после: «100 писем к Сереже» Карины Добротворской

Я жду, пока ко мне вернется голос. Вероятно, вместе с ним вернутся слова. А может быть, и нет. Может быть, некоторое время придется помолчать, поплакать. Поплакать и молчать еще. Словами человек частит, чтобы прикрыть смущение, чтобы заткнуть черную дыру страха, будто это возможно. Моя подруга написала книгу, и я только что ее прочла. Завтра (уже сегодня) мне надо сдавать сценарий, а я неосмотрительно нырнула в рукопись Карины. Выныриваю под утро - оторопевшая, бессловесная, беспомощная. Некому мне помочь. Сережа мертв, Карина... Который час в Париже? Минус два. Нет, рано, она спит. Да и говорить мне не хочется. Невозможно говорить. Моя подруга написала книгу. И все, что я могу сейчас, - это описать свой плач. Древний бабий плач.

У нас с Кариной был короткий, но невероятно острый «приступ дружбы». Как будто тогдашняя наша дружба была какой-нибудь экзотической болезнью, с которой потом справились наши здоровые и молодые организмы. Справиться-то они справились, даже выработали прочный антиген, но впоследствии оказалось, что каждая из нас носит вирус привязанности в себе - пожизненно. Многое с нами случалось одновременно, параллельно. Мы тренировали свои любовные мускулы часто на одних и тех же объектах, болели, как дети, одними болезнями, включая желтуху (одновременно) и аппендицит (с разницей в неделю). И через тридцать лет знакомства мы написали по книге. Я - чуть раньше, мой «Воск» был уже издан. Обе книги - о смерти и любви и о единственно возможном знаке равенства между ними. «Написала чуть раньше» - это означает: я закричала чуть раньше от ужаса открывшегося в себе, от невозможности сдержать крик. Закричала раньше, как близнец, родившийся на десять минут раньше.

Книга Карины касается меня ровно так же, как и ее жизнь касается меня. Как и жизнь Сережи, Сергея Николаевича Добротворского, как и его смерть касаются меня и многих других. «Касается» - это не только «имеет отношение», это означает «дотрагивается» и своим прикосновением причиняет боль, почти сладострастную, эротическую, равную наслаждению. Это ведь уметь надо так написать, отбросив всякий намек на стилистическую красивость, на умствование! И чтобы иметь право так писать о главном событии своей жизни, о главном грехе, за который сама же казнила себя годами, надо прожить жизнь Карины Добротворской, что невозможно стороннему. И мой ночной крик, вопль первого утра после прочтения «Писем к Сереже» был: «Бедная моя! Что ты сделала со своей жизнью?!».

Они были вместе, она ушла, он через год умер - голые факты. «Кто-нибудь видел мою девчонку?» Эту мужественную девочку? Эту стерву? Этого ангела?

Однажды наш с Кариной общий друг, выслушивая очередную захватывающую историю о наших ранних любовных эскападах, вдруг спросил: «Я вот не понимаю. У нас (он учился в каком-то техническом вузе) тоже девчонки - влюбляются, и ходят на вечеринки, и страдают, и рассказывают об этом. Но почему у вас это так красиво выходит, а у них обычно?!» Вопрос был риторический, но вызвал веселый смех и юношескую гордость. Да, мы такие!

В этой логике встреча Карины и Сережи, роман, брак, партнерство были будто бы предрешены. Нет, это не было выбито нетленными золотыми буквами на каких-нибудь космических скрижалях. «Должны были встретиться» - это, в моем понимании, чистая логика. Ведь «мы такие!», у нас все должно быть лучшее, а лучше Сережи тогда я никого и не помню. Сакральная ягода эроса внутри этих отношений была, оставалась нераздавленной, несгнившей до самого финала. Между этими людьми жило то, что невозможно профанировать. И живет до сих пор.


И также не было ничего удивительного в том, что они расстались. Было жаль, было больно, будто происходило со мной (я ведь говорила о параллелях: в те же дни я переживала свой собственный мучительный разрыв), но не удивительно. Любовь полна боли. Это кроме всего прочего.

Эй, кто-нибудь! Кто-нибудь видел эту стальную женщину с глазами испуганного оленя-подростка? Она казнила себя всю жизнь - действенно, страшно, выжигала в себе чувства, как какой-то мистический вивисектор из ужастика про Чужого - огнем, напалмом. И каждая строчка книги - это хроники выживающего в пустыне. И вот казнь вдруг сделалась публичной. И спасительной. Говорите, люди, бушуйте, гневитесь, осуждайте, но она сделала это - написала о нем, о себе и о вечной любви.

Дело не в документальности (хотя книга и документальна) и даже не в правдивости (фактической и эмоциональной) воспоминаний. Дело в невозможности их потерять и в невозможности их хранить. И еще дело в том, что умерший Сережа не умер. Он - единственная реальность, в которой Карина уверена, в которой и которой она живет.

Я заметила: у людей вызывает ужас правда, любой намек на нее. Несмотря на плебейский культ «искренности», правда - прозрачная, видимая и неразрывная связь между явлением и словом, которым явление именуется, - пугает. Люди, хорошие, неравнодушные люди, начинают искать причины возникновения правдивого высказывания. И находят, конечно, и чаще всего в негативном пространстве. «Что за пляски на костях?!», «Это она для самопиара!», «Подумала бы о муже и детях!». Это то немногое, что мне довелось услышать, когда книга Карины вышла. И люди-то сплошь прекрасные, только вот неравнодушные очень. Как правило, самой книги они не читали, ограничившись аннотацией. Но всем уже все ясно. У всех уже есть готовые ответы. Но я-то знаю: слова вырастают частоколом, отгораживая от смысла, от подлинности, от суверенности человека. Ведь в противном случае нужно поставить себя перед очевидностью неутешительного факта: все не так просто, и жизнь - это кровь и слезы, а любовь - это боль и хаос.

В последнюю его весну мы встретились на съемках одного маленького фильма, который снимал мой однокурсник. Сережа согласился появиться в камео. Между кадрами, между шотами его вискаря он вдруг спросил: «Как ты?». - «Нормально». Он брезгливо скривил рот: «Да, мне говорили, что ты держишься». Он имел в виду мой собственный разрыв и мои стенания по этому поводу. Удивилась. От кого слышал? И если это называется «держишься», то я уже теряю смысл слов. Но я ответила, гордая сама собой: «Да, держусь». - «А я вот нет». Все. Точка. Он - нет.

Кто-нибудь видел девчонку с камнем на ладони? С камнем, которым она каждый день убивает себя, пытаясь достучаться до собственного сердца? Называть вещи своими именами - неблагодарная и жестокая затея. Правда - это означает миновать, купировать пространные объяснения, мотивировку и обзор перспективных целей. Есть только прошлое, возможно, настоящее, и, что странно, наверное, есть будущее. Связь между ними не очевидна, хотя часто приравнивается к аксиоме. Связать их может только что-то одно, проходящее через прошлое, настоящее и призрачное будущее, что-то единственное, уникальное, у каждого свое, - надежда, например. Блажен, кто верует... У Карины это боль, кромешная боль непроходящей любви. Кто-нибудь видел красивую девчонку без иллюзий и надежды? Она здесь, она стоит и ждет, пока отступит боль.

Карина Добротворская. «Кто-нибудь видел мою девчонку? Сто писем к Сереже».

Издательство «Редакция Елены Шубиной»


Любить больно. Будто дала позволение

освежевать себя, зная, что тот, другой,

может в любую минуту удалиться с твоей кожей.

Сюзен Зонтаг. “Дневники”

Когда гроб опускали в могилу, жена

даже крикнула: “Пустите меня к нему!”,

но в могилу за мужем не пошла...

А.П. Чехов. “Оратор”

ста 1997 года, умер Сергей Добротвор-

ский. К тому моменту мы уже два месяца

были в разводе. Таким образом, я не стала

его вдовой и даже не присутствовала на

похоронах.

Мы прожили с ним шесть лет. Сумасшедших, счаст-

ливых, легких, невыносимых лет. Так случилось, что эти

годы оказались самыми главными в моей жизни. Любовь

к нему, которую я оборвала, - самой сильной любовью.

А его смерть - и моей смертью, как бы пафосно это ни

За эти семнадцать лет не было ни дня, чтобы я с ним

не разговаривала. Первый год прошел в полусознатель-

ном состоянии. Джоан Дидион в книге “Год магических

мыслей” описала невозможность разорвать связь с умер-

шими любимыми, их физически осязаемое присутствие

рядом. Она - как и моя мама после папиной смерти -

не могла отдать ботинки умершего мужа: ну как же, ему

ведь будет не в чем ходить, если он вернется, - а он

непременно вернется.

Постепенно острая боль отступила - или я просто

научилась с ней жить. Боль ушла, а он остался со мной.

Я обсуждала с ним новые и старые фильмы, задавала

ему вопросы о работе, хвасталась своей карьерой,

сплетничала про знакомых и незнакомых, рассказывала

о своих путешествиях, воскрешала его в повторяющих-

С ним я не долюбила, не договорила, не досмо-

трела, не разделила. После его ухода моя жизнь рас-

палась на внешнюю и внутреннюю. Внешне у меня

был счастливый брак, прекрасные дети, огромная квар-

тира, замечательная работа, фантастическая карьера

и даже маленький дом на берегу моря. Внутри -

застывшая боль, засохшие слезы и бесконечный диа-

лог с человеком, которого больше не было.

Я так свыклась с этой макабрической связью, с этой

Хиросимой, моей любовью, с жизнью, в которой про-

шлое важнее настоящего, что почти не задумывалась

о том, что жизнь может быть совсем другой. И что

я снова могу быть живой. И - страшно подумать -

счастливой.

А потом я влюбилась. Началось это как легкое

увлечение. Ничего серьезного, просто чистая радость.

Но странным образом это невесомое чувство, ни на что

в моей душе не претендующее, вдруг открыло в ней

какие-то шлюзы, откуда хлынуло то, что копилось года-

ми. Хлынули слезы, неожиданно горячие. Хлынуло

счастье, перемешанное с несчастьем. И во мне тихо, как

мышь, заскреблась мысль: а вдруг он, мертвый, меня

отпустит? Вдруг позволит жить настоящим?

Годами я говорила с ним. Теперь я стала писать ему

письма. Заново, шаг за шагом, проживая нашу с ним

жизнь, так крепко меня держащую.

Мы жили на улице Правды. Нашей с ним правды.

В этих письмах нет никаких претензий на объективный

портрет Добротворского. Это не биография, не мемуа-

ры, не документальное свидетельство. Это попытка

литературы, где многое искажено памятью или создано

воображением. Наверняка многие знали и любили

Сережу совсем другим. Но это мой Сережа Добротвор-

ский - и моя правда.

Цитаты из статей и лекций Сергея Добротворского

января 2013

Привет! Почему у меня не осталось твоих писем?

Сохранились только несколько листков с твоими смеш-

ными стишками, написанными-нарисованными руко-

творным печатным шрифтом. Несколько записок, тоже

написанных большими полупечатными буквами.

Сейчас я понимаю, что почти не помню твоего

почерка. Ни мейлов, ни смс - ничего тогда не было.

Никаких мобильных телефонов. Даже пейджер был

атрибутом важности и богатства. А статьи мы переда-

вали отпечатанными на машинке - первый (286-й) компьютер появился у нас только спустя два года после

того, как мы начали жить вместе. Тогда в нашу жизнь

вошли и квадратные дискеты, казавшиеся чем-то ино-

планетным. Мы часто передавали их в московский

“Коммерсант” с поездом.

Почему мы не писали друг другу писем? Просто

потому, что всегда были вместе? Однажды ты уехал

в Англию - это случилось, наверное, через месяц или

два после того, как мы поженились. Тебя не было

совсем недолго - максимум две недели. Не помню, как мы тогда общались. Звонил ли ты домой? (Мы

Любить больно. Будто дала позволение

освежевать себя, зная, что тот, другой,

может в любую минуту удалиться с твоей кожей.

Сюзен Зонтаг. “Дневники”

Когда гроб опускали в могилу, жена

даже крикнула: “Пустите меня к нему!”,

но в могилу за мужем не пошла...

А.П. Чехов. “Оратор”

ста 1997 года, умер Сергей Добротвор-

ский. К тому моменту мы уже два месяца

были в разводе. Таким образом, я не стала

его вдовой и даже не присутствовала на

похоронах.

Мы прожили с ним шесть лет. Сумасшедших, счаст-

ливых, легких, невыносимых лет. Так случилось, что эти

годы оказались самыми главными в моей жизни. Любовь

к нему, которую я оборвала, - самой сильной любовью.

А его смерть - и моей смертью, как бы пафосно это ни

За эти семнадцать лет не было ни дня, чтобы я с ним

не разговаривала. Первый год прошел в полусознатель-

ном состоянии. Джоан Дидион в книге “Год магических

мыслей” описала невозможность разорвать связь с умер-

шими любимыми, их физически осязаемое присутствие

рядом. Она - как и моя мама после папиной смерти -

не могла отдать ботинки умершего мужа: ну как же, ему

ведь будет не в чем ходить, если он вернется, - а он

непременно вернется.

Постепенно острая боль отступила - или я просто

научилась с ней жить. Боль ушла, а он остался со мной.

Я обсуждала с ним новые и старые фильмы, задавала

ему вопросы о работе, хвасталась своей карьерой,

сплетничала про знакомых и незнакомых, рассказывала

о своих путешествиях, воскрешала его в повторяющих-

С ним я не долюбила, не договорила, не досмо-

трела, не разделила. После его ухода моя жизнь рас-

палась на внешнюю и внутреннюю. Внешне у меня

был счастливый брак, прекрасные дети, огромная квар-

тира, замечательная работа, фантастическая карьера

и даже маленький дом на берегу моря. Внутри -

застывшая боль, засохшие слезы и бесконечный диа-

лог с человеком, которого больше не было.

Я так свыклась с этой макабрической связью, с этой

Хиросимой, моей любовью, с жизнью, в которой про-

шлое важнее настоящего, что почти не задумывалась

о том, что жизнь может быть совсем другой. И что

я снова могу быть живой. И - страшно подумать -

счастливой.

А потом я влюбилась. Началось это как легкое

увлечение. Ничего серьезного, просто чистая радость.

Но странным образом это невесомое чувство, ни на что

в моей душе не претендующее, вдруг открыло в ней

какие-то шлюзы, откуда хлынуло то, что копилось года-

ми. Хлынули слезы, неожиданно горячие. Хлынуло

счастье, перемешанное с несчастьем. И во мне тихо, как

мышь, заскреблась мысль: а вдруг он, мертвый, меня

отпустит? Вдруг позволит жить настоящим?

Годами я говорила с ним. Теперь я стала писать ему

письма. Заново, шаг за шагом, проживая нашу с ним

жизнь, так крепко меня держащую.

Мы жили на улице Правды. Нашей с ним правды.

В этих письмах нет никаких претензий на объективный

портрет Добротворского. Это не биография, не мемуа-

ры, не документальное свидетельство. Это попытка

литературы, где многое искажено памятью или создано

воображением. Наверняка многие знали и любили

Сережу совсем другим. Но это мой Сережа Добротвор-

ский - и моя правда.

Цитаты из статей и лекций Сергея Добротворского

января 2013

Привет! Почему у меня не осталось твоих писем?

Сохранились только несколько листков с твоими смеш-

ными стишками, написанными-нарисованными руко-

творным печатным шрифтом. Несколько записок, тоже

написанных большими полупечатными буквами.

Сейчас я понимаю, что почти не помню твоего

почерка. Ни мейлов, ни смс - ничего тогда не было.

Никаких мобильных телефонов. Даже пейджер был

атрибутом важности и богатства. А статьи мы переда-

вали отпечатанными на машинке - первый (286-й) компьютер появился у нас только спустя два года после

того, как мы начали жить вместе. Тогда в нашу жизнь

вошли и квадратные дискеты, казавшиеся чем-то ино-

планетным. Мы часто передавали их в московский

“Коммерсант” с поездом.

Текст: Лиза Биргер

Очень красивая, очень успешная и она еще и говорит - примерно так, наверное, реагирует обыватель на внезапную литературную карьеру Карины Добротворской - президента и редакционного директора Brand Development издательского дома Condé Nast International и знаковой фигуры российского гламура. Такой бы сочинять легкомысленные книжки про моду в стиле Vogue, советы девочкам, только ищущим собственный стиль, как правильно носить смокинг. Но вместо этого сначала Карина Добротворская собирает в одну книгу воспоминания ленинградских «блокадных девочек», выстраивая их голод в параллель с собственной булимией, собственными страхами и расстройствами, связанными с едой. И вот теперь выходят ее «Кто-нибудь видел мою девчонку? 100 писем к Сереже» - письма к умершему мужу. Это предельная, очень искренняя и не совсем проза, то есть тексты, не вполне предназначенные для глаз читателя со стороны. Нельзя даже сказать, что эту книгу надо читать прямо сейчас. Ее, может, и вовсе читать не надо. Что не умаляет ее, так сказать, общественной значимости.

Сергей Добротворский - яркий человек и выдающийся кинокритик, память о котором сегодня хранит разве что верный коллектив журнала «Сеанс» - умер в 1997-м. К тому времени Карина уже ушла от него к своему нынешнему мужу и даже была на 9-м месяце беременности. Он умер от передозировки героином, друзья, с которыми он был, перепугавшись, вынесли тело на улицу и посадили на скамейку на детской площадке - он, мертвый, просидел там до середины следующего дня. В предисловии к книге Добротворская пишет, что его смерть была главным событием ее жизни. «С ним я недолюбила, не договорила, не досмотрела, не разделила. После его ухода моя жизнь распалась на внешнюю и внутреннюю. Внешне у меня был счастливый брак, прекрасные дети, огромная квартира, замечательная работа, фантастическая карьера и даже маленький дом на берегу моря. Внутри - застывшая боль, засохшие слезы и бесконечный диалог с человеком, которого не было».

В своих «письмах» (кавычки тут намеренные - слишком уж систематично, хронологично описание событий, это, скорее, такие письма, которые ты пишешь публично, вроде обращений в фейсбуке, чем что-то взаправду интимное) Добротворская последовательно вспоминает историю романа, брака, развода, ухода. Практически - от первых университетских гулянок, первого секса, первого разговора, первых попыток устроить совместный быт, первых поездок за границу (в 90-х это еще означало питаться одним бананом в день, чтобы накопить на один, но шикарный костюм из Парижа) - до последних ссор. Параллелью ко всему этому становится современность, где у героини появляется молодой любовник, и именно он становится катализатором этого моря прорвавшихся наружу букв. Там - мучительный стыд за поклеенные вручную обои, квартира без телефона, ванная, облепленная гигантскими рыжими тараканами, здесь - жизнь в Париже, где каждое утро, выходя из дома, героиня любуется Эйфелевой башней. Там - товары по карточкам, макароны с кетчупом, и блины, испеченные из порошковых яиц и порошкового молока. Здесь - бесконечный рейд по мишленовским ресторанам.

Это бесконечно повторяющееся противопоставление вчерашней нищеты с сегодняшним шиком не должно и не задумано быть здесь главным. Однако именно оно и становится. У книги Добротворской есть на самом деле один очевидный, скажем так, источник вдохновения - он даже мельком упоминается в предисловии. Это книга Джоан Дидион «The Year of Magical Thinking» - Добротворская переводит ее как «Год магических мыслей». В своей книге Дидион рассказывает, как провела год своей жизни после того, как ее муж, Джон Данн, скоропостижно скончался в их семейной гостиной от сердечного приступа. Это пронзительное, ошеломляющее чтение является чуть ли не главной американской книгой последнего десятилетия. Обнажаясь, казалось бы, до последнего нерва, на повторе вспоминая прошлое и описывая свои страдания в настоящем, Джоан Дидион впервые в американской культуре легитимизирует страдание. То, что принято прятать - слезы, скорбь, нежелание жить, - становится для нее главным сюжетом.

Добротворская тоже решается писать о том, что в русской культуре не проговаривается. О бедности. О страданиях вокруг бедности. Об интимной жизни двух людей, сексе, изменах. Добавить к этому, что практически всех героев своей книги она называет по именам, - и можно представить, сколь многим людям она решительно не понравится. Однако главной, явно позаимствованной у Дидион, становится здесь мысль о том, что если начать говорить о боли, она утихнет. Такая психотерапия словом, вера в то, что достаточно выговориться, и все пройдет. Так в Средневековье лечили кровопусканием, веря, что с плохой кровью уходит и болезнь. Совершенно ошибочная мысль, между прочим, стоившая нам Робин Гуда.



Беда в том, что, вдохновляясь Дидион, Добротворская прочитала ее неправильно. Джоан Дидион никогда не обещала, что боль пройдет, мало того, она неоднократно повторяет, что ничего и не проходит. Но она блестящая эссеистка, лучшая в своем поколении, которая годами тренировалась превращать каждое свое переживание в текст. В «The Year of Magical Thinking» она просто за неимением других вариантов превращает себя в подопытную мышь, отстраняясь, наблюдает за собственным страданием. Она там, например, все время читает книги о потере и переживании травмы и сопоставляет замечания докторов и психоаналитиков с собственным опытом. Таким образом, исповедь Дидион обращена к каждому из нас, ее может примерить на себя любой, познавший горечь утраты - то есть все мы. Исповедь Добротворской - это личная психотерапия, где интимность бывает даже неуместна и оставляет чувство некоторого неудобства, а автор (интересно, сознательно или нет) не вызывает ни малейшей симпатии.

То есть как книгу о переживании утраты «письма к Сереже» читать нельзя. Что в ней остается? Прежде всего, рассказ об этих 90-х годах, когда все и происходило: весь этот голод, карточки, порошковые блины, мечты о загранице этсетера, этсетера. Стремление к тому, чтобы «у меня все было», выросло из времени, когда ничего не было. Почитать Добротворскую, так именно это «ничего не было» и является для нее настоящей травмой. Когда влюбляешься в костюмы нового модельера, но они стоят 1000 долларов, а у тебя зарплата 200. Когда едешь в Америку и копишь на новый видак, а его у тебя в первый же день на родине крадут - как пережить такое?



Добротворская довольно откровенно описывает, что уходила именно к деньгам, что «мне хотелось перемен» - это вот остывающее в ведерке гран крю. И именно поскольку она с нами настолько честна, распинать ее за это не стоит и не хочется. Нельзя не заметить, что все это исповедь женщины, которая, прощаясь с молодым любовником, напоследок говорит ему «твои билеты я отменю сама». Но в прошлом, помимо быта, было еще и искусство - сам Сергей Добротворский и весь его круг были людьми, влюбленными в кино, в книги, в старую культуру. И надо понимать, что весь этот гламур создавали для нас люди, знавшие наизусть фильмы Пазолини.

Когда Добротворская пишет о современности, о молодом любовнике, глотающем сезоны сериалов, она, возможно, неосознанно, противопоставляет вчерашнее впитывание культуры с ее сегодняшним потреблением. Человек современный знает, как правильно крутить гаджеты, но неспособен досмотреть до конца «Осенний марафон». И тут уже непонятно, на что Добротворская жалуется, - совсем за пределами этой прозы оказывается тот факт, что она сама этого человека и создала.

Фотографии: "Редакция Елены Шубиной" , Издательство АСТ

Добротворская К. Кто-нибудь видел мою девчонку?
100 писем к Сереже. М.: АСТ, 2014.

На суперобложке книги Карины Добротворской «Кто-нибудь видел мою девчонку? 100 писем к Сереже » стоит эпиграф:

Ты потерял свою девчонку.
Ты не снял свое кино.
Ты всегда сидел в первом ряду.
Между тобой и экраном не было границы.
Ты шагнул за экран —
Как Орфей Жана Кокто шагнул в зеркало
Ну, вот, собственно, и все.

Карина Добротворская сняла кино. Она сняла кино, которое не снял Сергей Добротворский, ее муж. Она когда-то ушла от него, а он умер. Тогда все говорили — «умер от любви», не пережив Карининого ухода. Легенда о романтической смерти так и жила в «зрительском» сознании много лет, а теперь отчасти разрушается: Добротворский умер от передоза, как и многие в 90-е, и этой подробности почитатели Сергея тоже не могут простить книге… Многие вообще не хотят многого знать.

В «100 письмах» все время звучит сожаление о том, что замечательный кинокритик и сценарист Сережа Добротворский не снял настоящее, большое, профессиональное кино. Карина много размышляет над этим фактом, ей это всегда казалось каким-то малодушием, творческой трусоватостью, недовоплощенностью, что ли. Теперь его сняла она сама, сняла на бумаге: с эпизодами, их раскадровкой, ролевыми линиями, характерами, декорациями, деталями интерьеров в разных квартирах, городах и странах. Кино черно-белое, как фотографии в книге.

И героиня этого фильма — она.

Из-за этой книжки все переругались. Ну, во-первых, из-за «морально-нравственного»: имеет ли право Карина обращаться к Сереже, которого — со всеми его талантами — бросила ради московской сливочной жизни, буржуазной семьи? А во-вторых и в-главных (отсюда и «морально-нравственный» аспект) — потому, что трагический уход значимого человека рождает «вдовий эффект»: память склонны приватизировать и монополизировать многие, кто так или иначе был рядом, помогал, особенно в трудную минуту, имел некие душевные контакты и, следовательно, может считать себя душеприказчиком. Память монополизируют чаше всего женщины — истовые друзья (в том числе — покинутых мужей). Так что после выхода книги интернет-пространство чем только не наполнилось: «Не буду даже открывать, боюсь, слишком хорошо знала Добского». — «Открыла. Безумный эксгибиционизм. Закрыла». — «Королева гламура о своих страданиях? Из Парижа с любовью?» — «Где у нее этическое право, он умер без нее!»

Не очень спокойно («Не понимаю такого раздевания… »), но крайне заинтересованно прочла, как я знаю, книгу «дорогая Моховая» — alma mater Сережи и Карины, Театральная академия, среда близкая, но не задетая отношениями киношной тусовки 90-х. «Дорогая Моховая» в ее женском воплощении восприняла книжку как очень близкую практически каждой, кто окончил театроведческий. Я говорила со многими. Эффект идентификации был практически у каждой читательницы, если эта читательница — театровед… «Моховая среда» склонна к анализу драматургического текста, который важнее жизни, а Карина пишет именно сценарий, психологическую драму, дающую возможность раздумий, идентификаций, интерпретаций.

В финале я тоже закончу некой интерпретацией.

Как-то давно мы сидели в редакционном подвале с бывшей студенткой, тогда нашим редактором, и думали, чем можно заработать на издание журнала. «Надо, чтобы каждый из членов нашей женской редакции, театровед по образованию, написал свою историю, женский роман — и будет серия „Русская женщина“, которая финансово спасет „ПТЖ“», — говорила она, а я соглашалась.

Теперь она пишет сценарии сериалов, я вот — рецензию на книгу, а Карина Добротворская — ту самую женскую историю.

Близко мы никогда не были — ни с Сережей Добротворским, ни с Кариной Закс. Но в памяти стоит одна яркая картинка.

…Июнь, дипломные защиты, набитая людьми, солнечная и душная 418-я аудитория, открыты окна. Защищается Каринин курс, в том числе Леня Попов (я его руководитель) — и в разгар защит входят, пробираются между людьми, таща бумаги-сумкиотзывы- текст диплома-ответ оппоненту — взволнованная Карина (ей вот-вот защищаться) и Сережа. Проползают к окну, садятся на подоконник. Почему-то помню контровое солнце в тогда длинных волосах Карины — и по ее пластике, по возбуждению понимаю: они с Сережей вместе. В тот момент это для меня новость.

Картинка стоит в памяти 25 лет кадром из какого-то кино. Может быть, какого-то нашего общего кино тех лет, хотя мы ходили разными тропами.

Называю автора книги Карина, без фамилии, поскольку мы знакомы. Факультетская орхидея, нежная красавица с тихим голосом, тяготеющая к эстетизму. Ее первая статья в нашем журнале называлась «Львица» и была об Иде Рубинштейн. Карина и потом писала в «ПТЖ», правда, немного: уехала в Москву к новому мужу Алексею Тарханову. В Москве она и правда стала «львицей» — в том смысле, что работала и работает в богатых гламурных журналах, названия которых не имеют никакого отношения к «разночинным» читателям «ПТЖ», раскиданным по российским регионам… Сейчас, например, она — президент и редакционный директор Brand Development Conde Nast International. Интернет сообщает, что «эта должность в компании Conde Nast International, издающей во всем мире Vogue, Glamour, Vanity Fair, GQ, AD, Tatler, Allure, Conde Nast Traveller и другие легендарные журналы, введена впервые и именно для Карины Добротворской. Она отвечает за запуск и развитие новых полиграфических и цифровых продуктов для международного издательского дома, в портфеле которого более 120 журналов и 80 сайтов на 26 рынках».

Несколько дней подряд я шла домой с неизменной Моховой, по тому же судьбоносному переходу через Белинского, где Карина впервые увидела Сережу (в книге это описано подробно), и предвкушала удовольствие: сейчас доделаю дела — и лягу читать. Я фиксировала это ожидание, я ждала встречи с книгой. Триста страниц, которые можно прочесть одним махом (книга увлекательна, динамична, затягивает, погружает…), я читала неделю в режиме сериала (что там ждет меня, в следующей серии?). Постепенно, небольшими частями, неторопливо продвигаясь от сцены к сцене. Словом — смотрела многосерийное кино (тем более — знаю почти всех персонажей, от Любы Аркус до Миши Брашинского, и хронотоп книги — это и мои время/пространство).

Несколько лет подряд семья критиков Добротворских крутила на видике по два-три фильма в день, а вечером отправлялась в Дом кино. Почти любой эпизод своей реальной жизни Карина так или иначе сравнивает со сценами какого-нибудь фильма. «Как будто я была героиней „Ребенка Розмари“» (с. 313), «Как будто в любой момент я могла оказаться в сцене из „Вторжения похитителей тел“» (с. 290), впрочем, страницы можно не указывать, это почти на каждой: для Добротворских вторая реальность не возникала эпизодически, она даже не была контекстом, она, сопровождая жизнь постоянно, была собственно текстом, они общались, часто цитатно, посредством кино. Кажется, и сейчас Карина смотрит по фильму в день, так что эстетизация реальности и двоемирие неизбежны. Эта киношность эстетизирует и их с Сережей историю, отсылая каждый эпизод к образным рядам великих лент, которые как бы обрабатывают собой время и быт 90-х. Ну, и Добротворских делают киногероями. Недаром Карина все время сравнивает Сережу с Дэвидом Боуи.

А так ведь, собственно, у всех, кто имеет отношение ко второй реальности, к искусству. Мы все время чувствуем себя героями фильма (вариант — пьесы). Театральные люди разговаривают цитатами из Чехова (я когда-то даже считала, что мы проживаем жизнь, иллюстрируя уже написанную историю: сегодня ты Ирина, потом Маша, а заодно и Аркадина). Мы живем цитатно, идем по улице, видя себя со стороны, как бы в кадре и одновременно кадрируя окружающую реальность и наблюдая ее как кино: о, это надо было бы снять, вот же ракурс, вот свет вошел… «Когда-нибудь о нашей истории сделают кино. Жалко, что Габен уже умер, он сыграл бы меня», — сказал мне как-то человек, который вряд ли знает Боуи и которому тоже могла бы быть посвящена книжка из серии «На последнем дыхании» издательства АСТ, но у меня нет отваги Карины Добротворской, да и человек жив. Честно сказать, заразительность «100 писем к Сереже» такова, что я даже решила написать «на последнем дыхании» и положить в стол документальный роман с названием «Ты никогда не умрешь» — чтобы потом ни у кого не было претензий, как к Добротворской: Сережа не ответит, можно писать свою версию…

Это не первая книжка Карины Добротворской. Были еще «Блокадные девочки»: записи воспоминаний тех, кто пережил блокаду детьми (завязка действия — «блокадный комплекс» каждого ленинградского ребенка, генная память на голод, фантомные боли и страхи). В этих воспоминаниях много одинакового, много разного, но настоящее развитие действия — это дневник самой Карины о том, как она входила в блокадную тему, читала блокадную литературу. Короче, как и учили в семинаре по истории театра, Карина изучает источники и делится мыслями о них в этом своем дневнике. Но думает она о блокаде (и не таит этого) в дорогих ресторанах, за поеданием блюд, названий которых я не запомнила, да они ничего и не скажут нашему читателю, раскиданному по регионам… Она читает блокадные книги на террасе своего дома в Черногории, в Париже и Нью-Йорке, при этом истязая себя диетами, чтобы оставаться красавицей. Ее герои думали только о еде (как бы поесть), она думает о еде почти так же много (как бы не есть). Истовое голодание для похудения в гламурных широтах — и долгота блокадного голода создают лирико-эксцентрическую фактуру книжки, ее внутреннюю сюжетность, конфликтность. И дело здесь не в понимании своей сытости (у Карины действительно нет проблем — купить квартиру в Париже или на Большой Конюшенной…) и не в желании/нежелании вернуться в Ленинград, а в некой достоевской «подпольности» сознания очаровательной матери двух прелестных детей и удачливой гламурной журналистки. С талантом психолога (зачем ей психологи и психоаналитики, когда она сама все понимает?) она исследует собственный внутренний ландшафт и делает это с иронией благополучной московской «львицы» и незащищенностью маленькой девочки, живущей у кинотеатра «Гигант», рядом с которым вешали пленных немцев на глазах у толпы.

На обложке книжки — не блокадные девочки, а маленькая Карина и ее радостные подружки начала 1970-х. И книга эта о них, о себе, это внутренний портрет умного и тонкого человека, рецензирующего театр своей жизни на фоне блокадных декораций, это сеанс психоанализа, потому что написать книгу — это избавиться от блокадного фантома… Следить за этим отважным путешествием очень интересно.

Последний абзац относится и к той книге, о которой я сейчас. Карина даже сама формулирует «психотерапевтический » закон: путем текста она, влюбившись в некоего «второго Сережу», вымещает из себя многолетнюю боль по Сереже Добротворскому. Не знаю, абсолютно ли искренно заявление, что с момента его смерти она жила двумя параллельными жизнями («После его ухода моя жизнь распалась на внешнюю и внутреннюю. Внешне у меня был счастливый брак, прекрасные дети, огромная квартира, замечательная работа, фантастическая карьера и даже маленький дом на берегу моря. Внутри — застывшая боль, засохшие слезы и бесконечный диалог с человеком, которого больше не было»), но точно знаю: чтобы забыть что-то, что изводит, — это надо отдать бумаге. Хорошо ли, что боль уходит, — не знаю, не уверена: отдав бумаге, ощущаешь «скорбное бесчувствие», а вернуть нельзя…

В общем, книга Добротворской — это внутренний портрет постоянно рефлексирующего человека. Это объяснение себя в неореалистических декорациях 90-х: уже все отметили детально реконструированное время с его продуктовой бедностью и творческим драйвом. Строя конфликт, как учили, Карина и тут прибегает к принципу контраста. Она вспоминает свою историю с Сережей, разворачивающуюся в питерском сыром андеграунде, — на фоне нового романа, протекающего в Париже, в дорогих ресторанах (их не жалует новый молодой возлюбленный, а она привыкла). Если с Добротворским любовь как таковая (один мой знакомый сказал бы — «вертикальная »), то тут любовь телесная, «горизонтальная». Если первый Сережа — интеллектуал, то второй — компьютерщик, читал три книжки, любит сериалы. И так далее. Собственно, и муж Алексей Тарханов возникает как контраст (с Сережей — любовь, тут — первый оргазм, там — убогий быт, тут — белая квартира состоятельного московского журналиста, там — трагическая невозможность иметь детей, тут — беременность сыном Иваном…).

Собственно, мы так привыкаем считывать тексты самой действительности, так ловим их художественный смысл и придаем образность любому движению, что сама жизнь приобретает сюжетность. Карине нечего придумывать, когда она описывает поездку на могилу к Сереже — это непридуманный, но внутренне построенный киноэпизод. Она привозит ему на могилу маленького глиняного вола. «Только не надо мне вертеть вола!» — кричали они часто друг другу, цитируя «Черную розу — эмблему печали…». Сережа тогда нарисовал печального вола, она слепила и увезла потом с собой в Москву глиняного. Теперь вернулась и поставила на могилу. Кино? Эпизод, построенный еще в жизни. Остается только снять…

Карина разбирается с собой, как будто не рисуясь — и в то же время видя себя «в кадре» и любуясь собой, своими нарядами, своей внешностью и талантом (при этом утверждает, что дико закомплексованна, и это тоже правда). Она словно видит потерянную «девчонку» глазами режиссера Добротворского, снимающего кино про нее. Она строит мизансцену и, расставшись с новым Сережей, лежит на полу в той же позе, в какой лежала, узнав о смерти Добротворского. Автору, конечно же, свойствен предельный эгоцентризм, но кто в нашей среде не эгоцентричен, не занят собой и не помнит себя в мизансценах — пусть бросит камень…

Разбирается ли Карина с другими? Несомненно. И дает повод публично разбираться с собой. Мы квиты. Она кладет конец «вдовьей приватизации», властно утверждая книжкой: мое. Моя история. Мой Сережа.

Нужны ли столь откровенные мемуары еще живущим? А почему нет? Есть ли в книге привкус бульвара? Вероятно, но это мне не мешало.

Тянет ли книга на психологическую прозу? Помоему, да. По крайней мере, многие темы откликались во мне пониманием и вниманием, хотя более разные жизни, чем наши с Кариной, трудно выдумать… Подвал на Моховой и нищий «ПТЖ», охраняющий профессию, которую Карина покинула ради (далее — по сведениям из Интернета…), — это ли не принцип контраста?

Проза Карины Добротворской, может быть, и дамский роман, только в центре его существо вполне «достоевское», осознающее свою «подпольность» и этой честной подпольностью интересное (вот только осознающее ли гламурность?). Оно, это женское существо, искренне распутывает лабиринты своей истории в ста письмах к… Ивану.

Да-да, Карина и Сережа называли друг друга Иванами, Иванчиками и прочими производными. Никогда — по имени. Иваном Карина назвала сына (это тоже по части жизненного сюжетосложения и достоевщины), родившегося от Тарханова.

И вот тут есть у меня интерпретационная догадка. Обращаясь к Ивану, Иванчику, защищенная его неоспоримой любовью к ней, Карина описывает себя и свою любовь, свою натуру, свою судьбу, свою жизнь — для другого адресата, для нового Сережи. Добротворский и так все знал. А вот второй Сережа (который на самом-то деле Саша Вознесенский, как написано в послесловии)… Книжка писем к Ивану, как кажется, обращена в заглавии к нынешнему возлюбленному, это сто писем новому Сереже, объяснение с тем, кому хочется открыть все богатства той жизни, которая прожита и результат которой — возникший «накопительный опыт» умного и талантливого человека.

«Кто-нибудь видел мою девчонку?» Да в том-то и дело, что не видел! Не разглядел! Потерял! Не снял в кино! Проморгал то богатство, которое представляет собой эта девчонка с Моховой! Карина Добротворская отважно обнародовала эту типичную эмоцию. Она как будто кричит Сереже: «Ты потерял!» Не она потеряла — он. Потерял ту, которая теперь пишет эту книгу — книгу не менее интересного человека, не менее значительной личности, чем покойный Сережа Добротворский.

Марина ДМИТРЕВСКАЯ
Ноябрь 2014 г.